ХрипОшейник давит на кадык и не даёт обернуться. Стылый холод одиночки уже не беспокоит. Брок притерпелся. Ко многому сумел привыкнуть. К глухой тишине. Кормежке по расписанию. Бдительному оку камеры. К холоду. Но ошейник...
Брок не знает, что именно попало в сеть. Что разнеслось по новостям и страницам желтых газетёнок. Что попало в руки долбанных небожителей. Ничего не знает, но ошейник... его наличие говорит о многом.
Брок закрывает глаза, ведёт ладонью по гладкой стене камеры и ухмыляется, чувствуя зарубки. Одну, две... тринадцать... восемьдесят девять... сто тридцать шесть.
До новой зарубки несколько часов и их будет на одну больше. На одни сутки. Один день, ночь, вечность.
Губы лопаются, кровят. Брок чувствует медный привкус на языке, но не перестаёт улыбаться.
Сначала к нему приходили. Задавали вопросы. Взывали к совести.
читать дальше
Помилуйте, какая совесть? Вы о чем? Но они ходили. Вопросы за вопросами, прямой взгляд. Нет-нет, Роджерс не обвинял и спрашивал тоже не он. Но он смотрел, давил взглядом на то, что осталось в груди от сердца, выжигая на сочащейся сукровицей плоти клейма имени себя, не давая выторговать себе хотя бы смерть.
Брок трёт шею и тихо скулит.
Сколько Роджерс не появлялся? Семьдесят два дня? Да, точно. Семьдесят два дня. Тысяча семьсот двадцать восемь часов.
Брок ведь не сдал никого. Не рассказал ни об экспериментах над ним самим и отрядом; ни о ловчих, что выслеживали нелюдей; ни о той правде, из-за которой он выбрал сторону. Лучше сдохнуть. Лучше потерять самого себя, чем выдать места, где ещё может схорониться обезглавленная Гидра.
«Отрубишь одну голову — вместо неё вырастут две!».
Проглотить вязкую слюну удаётся с трудом.
Голод уже не ощущается там сильно. Желудок не болит, не воет, требуя пищу. Только противная слабость пожирает мышцы, скручивает их судорогой. Брок не всегда находит в себе силы, чтобы доползти до сортира и напиться хотя бы из бачка. Но даже к этому привыкнуть удаётся со временем. Но не к ошейнику. Ни к тому, что нельзя встать на четыре лапы, встряхнуться как следует, завыть, задрав голову. Даже эту малость у него отняли. Проклятый ошейник.
Горло рвёт тихий хрип, скребёт гортань, стекая тонкой струйкой крови из уголка губ.
Роджерс перестал приходить, явно поняв, что ничего не добьётся, не сумеет вытянуть нужные ЩИТу сведения или разонравились похабные песни, а уж Брок-то их знал предостаточно.
Пятьдесят дней как перестал приходить Коулсон.
Пять дней, как не приносят еду.
Но Брок живет. Упрямо цепляется за своё никому никому не нужное существование, споря в этом с самим собой. Иногда самому хочется что-то сделать, хоть голову разбить рядом с кривыми рядами засечек, хоть как-то раскрасить серые стены и пол. Но Брок живет.
Снова треклятый ошейник мешает вдохнуть. Брок облизывает пересохшие губы, скалится в камеру. Он не сказал ни слова. Он знает, что та, кто может вытянуть из него все нужное, сидит в соседней камере. Знает, про всех. ЩИТ не прощает инаковости.
«Мир только для людей. Только для чистых кровью».
Гидру обвиняли в геноцидах, в ужасающих экспериментах над людьми и нелюдями, в подрыве власти, в излишнем стремлении к контролю. Но это именно ЩИТ чипировал всех нелюдей, согнал их в резервации подальше от нормальных, вывел за правило — «Либо работаешь на нас, либо... ты против нас». Брок был против.
Он и сейчас против.
Яркий свет, как и всегда, вспыхивает неожиданно, отмечая начало нового дня. Сто тридцать седьмого.
Брок смеётся. Хрипло каркает, щурясь, закрывая слезящиеся глаза ладонью.
Семьдесят три дня, как Роджерс о нем забыл.
Броку только интересно, сколько ещё пройдет дней, прежде чем Роджерс окажется в камере по соседству?